Динка прощается с детством - Страница 57


К оглавлению

57

– Мы были на Утесе… мы там пили чай… и заворачивали бублики для революции…

Тогда Леня сказал:

– Макака… Запомни раз навсегда… Ты дороже мне всех на свете… Мне никто не нужен, кроме тебя…

– А эта… Зойка? – спросила я, но он только махнул рукой.

– Если бы ты сказала мне раньше, ее давно бы не было.

Тогда мне стало жалко его; он был весь белый, только брови черные. Но я все-таки сказала:

– Это все потому, что я уродка, а она красивая.

Тогда Леня засмеялся и сказал:

– Ты всегда будешь красивее всех!

Я сидела с распухшим носом, и губы у меня распухли, но я так обрадовалась, что перестала плакать и только спросила:

– Значит, ты понимаешь такую красоту, как у меня?

– Только такую… – сказал он, и мы от радости засмеялись.

С тех пор Зоя больше не приходила. Но один раз я слышала, как Вася сказал Лене:

– Не доведут тебя до добра эти потачки!

А Леня ответил:

– Дело от этого не пострадало.

Зою я больше не видела, она скоро уехала в Петроград…»

* * *

Динка долго сидит, склонившись над дневником. Ей не смешно и не странно читать эти глупые детские строчки. Она так живо вспомнила свои первые слезы, она боролась тогда за свою любовь всеми доступными ей средствами.

Теперь ей пятнадцать лет, она многое поняла. Вместе с девичеством пришла к ней гордость… Никто больше не увидит ее слез из-за любви, она не допустит эти слезы даже наедине с собой…

Динка вспоминает, как благородно скрыл от всех эту дикую сцену Леня. Он скрыл ее даже от мамы, а Васе сухо сказал:

– Динка не хочет видеть Зою. Прими дела и перенеси свои встречи с ней в другое место. И прошу тебя больше не обсуждать этот случай.

Да, Леня поступил благородно. Но почему сейчас вспомнил он этот случай? Неужели это ревность? Такая же глупая и дикая ревность, какая была у Динки. Но ведь Леня уже почти взрослый человек. Но, конечно, если ему так больно видеть свою Макаку с другим человеком, то она должна поступить так же, как поступил когда-то он, Леня. Она должна…

Динка крепко зажмуривает веки, и перед глазами ее встает Хохолок.

«Ты хочешь про-гнать ме-ня?» – заикаясь, спрашивает он.



«Нет, нет!» – в ужасе отмахивается от этого Динка. Ей вспоминаются их поездки на велосипеде в лес, в поле… Она сидит боком на раме, и Хохолок, наклонившись к ее уху, рассказывает ей всякие городские новости, иногда говорит о себе, о своем отце. В последний год он очень сдружился со своим отцом.

«С тех пор как я работаю в „Арсенале“, мне стал понятен и близок отец. И я увидел, как его уважают рабочие», – сказал он однажды. И тут же вдруг вспомнил что-то веселое, и оба они чуть не свалились в канаву от хохота. Динка вспомнила еще, что после происшествия на киевских контрактах она никогда не решалась дома плясать тот цыганский танец, которому так страстно хотела научиться. Старый бубен, подаренный ей цыганкой, висел на гвоздике около двери, и только в эти прогулки с Хохолком брала она его с собой и, выскочив где-нибудь на полянке, лихо трясла плечами, била в бубен и с гиканьем носилась перед своим единственным зрителем. И бубен, и пляска вызывали у Хохолка мрачные воспоминания, он невольно переносился в цыганский табор, плечи его ежились, бесконечная черная ночь сгущалась над его головой, в сжатом кулаке он снова ощущал холодное железо шкворня.

«Ну смотри же! Ты совсем не смотришь. Хорошо я пляшу?»

«Иногда хорошо, а ино-гда плохо», – серьезно говорил Хохолок.

Дина опускала бубен, взгляд ее уходил куда-то далеко-далеко. Она мучительно вызывала в своей памяти красивую пляшущую цыганку. Хохолок ждал. Часто ей это не удавалось, тогда, молчаливая и поникшая, она усаживалась рядом с Хохолком и безнадежно говорила:

«Не могу… Не умею…»

Хохолку становилось жаль ее.

«Вот так она делала…» – говорил он, закидывая голову и поводя по воздуху рукой.

«Нет, не так!» Глаза Динки загорались, она вскакивала, хватала бубен, в глазах ее с дразнящей улыбкой вставала красивая молодая плясунья. Не отпуская ее ни на миг из своей памяти и полузакрыв глаза, улыбаясь несвойственной ей улыбкой, Динка неслась перед ошеломленным Хохолком, замирая на месте, поводила и трясла плечами, откинув голову, выкрикивала какие-то непонятные цыганские слова. Потом вдруг останавливалась с затуманенным взглядом, а Хохолок удивленно смотрел на нее, не веря своим глазам.

«Это была не ты, – говорил он. – А та цыганка…»

Динка смеялась и, возвращаясь с прогулки, бережно вешала на гвоздик свой бубен до следующего раза.

Нет, нет! Как может она отказаться от этих поездок и как примет это сам Хохолок? Леня даже не понимает, чего он от нее требует. Ведь Хохолок – это ее друг, покорный, терпеливый, лучший друг… У нее только два друга: он и Леня. Леня никогда не мешает Хохолку, почему же Лене мешает Хохолок? Зачем он требует от нее такой жертвы? Ничего не может решить Динка. И кажется ей, что стоят на траве большие весы. В одной чашке ее дружба с Леней, долгие годы, прожитые вместе, ласковое имя Макака, далекий волжский Утес и прямые темные брови над серыми глазами. В другой – черная ночь в цыганском таборе и тоненький темноглазый мальчик с холодным шкворнем в руке, цветистый фиолетовый луг, смешливые губы, быстрый бег по тропинкам и перелескам, безотчетно смелый, не скрывающий своей любви Хохолок. Не двигаются чашки весов, ни одна не перетягивает другую…

– Два друга у меня… два друга… – горько шепчет Динка, отталкивая от себя всякую мысль о том, что ей придется выбрать между ними одного. Она поняла – так хочет Леня.

57